|
Интервью Дмитрия Воденникова (данное по выходу книги «Черновик»).
Вопросы задает Ольга Хохлова.
Он редко бывает на тусовках. Редко появляется в праздном обществе. Кажется, его проще встретить в очереди за хлебом, чем в литературном салоне. Но сама мысль, что его можно встретить в очереди кажется невозможной.
Он всегда на грани, на острие, на самом краю. Во всей своей не беззащитности, но незащищенности. Он очень сильный потому что сам выбирает слабость. Это его собственная, активная слабость перед жизнью, перед событием, перед всеми нами, перед вами лично.
Его слова понятны, они даже конкретны. Его слова обжигают. Они порождают любовь; они порождают нелюбовь. Он подставляет нам правую щеку и равно удивляется и пощечинам, и поцелуям.
При всей своей редкости он чрезвычайно открытый человек. Практически публичный. О нем многое знают, многое говорят. Его мало кто видит, но он всегда на виду. Он живет словно в стеклянном доме ни от кого не скрываясь, ничего не тая. При этом он чрезвычайно закрытый человек. Чрезвычайно одинокий. О нем никто, ничего не знает. О нем мало что известно.
Как это получается? Как это получается у него? И как это получается у нас?
ЕГО ИМЯ ДМИТРИЙ ВОДЕННИКОВ.
Что сейчас происходит в Вашей жизни, Дмитрий? Вами интересуются, у Вас множество читателей, Вы культовый поэт, Ваши книги вопреки всеобщему охлаждению к поэзии раскупаются. Вот это всё как-нибудь отражается на Вас лично?
Я не знаю, зачем меня читают. Я бы даже сказал: не знаю кто. Зачем им это? Единственное, что мне известно, что с каждым годом читателей становится все больше и больше. «Мужчины тоже могут имитировать оргазм», как выяснилось, постоянно допечатывается (причем за моей спиной, но это обычная история). «Вкусный обед для равнодушных кошек» разошелся. В живом журнале подписчики дневника растут.
Только зачем?..
Я понимаю, что, наверное, это мой личный вопрос, мой собственный тупик, кризис: все-таки мне 37 лет. Но как ни крути тот мир, который меня окружает, должен меня отторгать. А он как будто принимает: только неловко и мне, и миру. Зачем им то, о чем говорю я? Зачем я что-то всем говорю?
Я пишу болевые, пронзительные вещи на подкладке счастья. Но вот сегодня я оглядываюсь и понимаю, что всё это, наверное, смотрится дико на общем фоне.
Как Рената Литвинова в хозтоварном. То есть, конечно, и там всё смешно и больно одновременно (а я люблю когда всё одновременно). Но мне-то это зачем? Только ощущение своей собственной неуместности. Это как если бы чудовище из фильма «ЧУЖОЙ-123» (ведь они же когда-нибудь снимут этогого 123-его чужого?) вдруг посмотрел бы через экран на людей, сидящих в креслах и едящих чипсы. Вот интересно, что бы все участники этого неожиданного взгляда через экран и с той, и с другой стороны одновременно почувствовали?
Я думаю: только неловкость.
И стыд.
И чужому было бы стыдно, и зрителям.
Вот мне и стыдно. Это мое основное чувство последнего времени.
То есть Вы чувствуете себя чужим среди людей? И как же с этим живется?
Важно не смиряться (одна из моих основных черт). Вот я делаю программу с Максом Фраем на Радио России... Мне больше всего нравится, когда мы озвучиваем мысль (через приглашенного гостя или через чужую цитату), что если человек плохо говорит о мире это значит, что прежде всего он плохо говорит о себе. Собственно, это единственная мысль, которую мне нравится повторять.
И еще о словах... У меня был довольно забавный эпизод. Мой близкий знакомый очень не любит слово «говно». Если так называть человека, разумеется, а не само слово, типа собачье говно. Нет, к собачьему он относится вполне терпимо, даже уважительно. Но когда так называют человека (даже в шутку) не выносит. Причем серьезно
Для него это табуировано. Имеет обоснование. Так вот однажды из дикого собственного барства я произнес ему это слово (специально притянув его, послушного а мне многие послушны за воротник, как ребенка, да так чтоб его ухо было точно напротив моих губ) ровно 15 раз. Типа: говно ты, говно, говно, говно. На следующий день я прочел в интернете запись у какого-то поклонника: «и все-таки воденников говно». Хотя я не давал этому неизвестному мне юзеру на это никаких оснований.
Так что слово овеществилось.
Хорошо, что хоть еще не кучкой у двери.
Ситуция, разумеется, анекдотическая.
Но совершенно ясная.
К слову о воплотившемся слове. Сейчас конец августа и «Пушкинский фонд» только что выпустил Вашу новую книгу. О чем она?
«Черновик» это книга о том, как я всё начинаю заново.
Черновик в прямом смысле этого слова. Я собрал там самые важные старые и новые стихи. Выписки из своего потаенного дневника. Чужие письма.
Потому что того, прежнего воденникова (как бы он кому ни нравился) уже не будет.
Следующая моя книга будет о счастье.
Я больше не хочу смотреть на мир с попкорном в руке. Даже через белый экран.
Это пусть ОН на меня смотрит.
Пока не надоест.
Вы редко появляетесь на публике, словно нарочно избегая её. И тем не менее Вы постоянно на виду ведете сетевой журнал, общаетесь с людьми, в том числе с малознакомыми людьми. Говорите с ними о личном. Зачем?
Понимаете, надо было опять осознать, что зона живого смысла ушла из толстых журналов, из телевидения, из центральных газет, из престижных премий, из зала тусовок (впрочем, туда я вообще никогда не ходил, но речь же не обо мне), из авторских колонок, и авторских передач.
Есть такое понятие «открытые блоги», электронные дневники.
Раньше были дневники Шелли, Байрона, потом Марины Цветаевой, потом Анны Франк
(девочки спасавшейся от фашистов в нидерландском подполье),
а вот теперь наши
открытые всем ветрам: простые, загадочные, тупые, как лопухи у дороги...
Вот девушка пишет: о как я хочу уехать отсюда!
а потом узнаешь, что это была ее последняя запись
(ее вроде изнасиловали и убили),
а вот уже взрослая женщина пишет,
вспомная свое детство в советской больнице (ей нет еще 40):
«..я подошла к ней ночью и положила ей на лицо подушку,
потому что это был мой единственный выход
так как я не могла больше терпеть их унижения и побои,
но я и теперь ни о чем не жалею»
но всё не так страшно (как же не страшно?),
чаще смешно, вызывающе, неинтересно...
Долгое время живой журнал был для меня той зоной живого смысла. Дело в том, что это стояние посреди людей (взаимно заинтересованных в друг друге) позволяет тебе чувствовать жизнь как она есть. Не впадать в цветочное слабоумие. Потому что поэт это не то, кто пишет. А тот, кто живет.
Но, предположим, что однажды жизнь уйдет и из живого журнала... Что будете делать дальше?
Ну, а когда и эта зона тоже станет мертвой, то тогда надо будет придумать (услышать из воздуха), почуять еще что-нибудь. Какой-то новый адрес, новое имя, новое направление.
Как Мэрри Поппинс, котороя ждала попутного ветра, как Иван-Царевич на сером волке, как любой герой (потому что героическое это всегда действие, и чаще всего именно уход).
Что «новое» будет дальше я не знаю. Но уходить НАДО. Всегда надо уходить. От женщин, мужчин, стихов, бывшей компании. В идеале от самого себя. Потому что самое главное для человека это умения правильно слышать себя и жизнь. Не ее и твою сиюминутность, а какое-то ваше совместное с ней кристаллическое переобразование. Или ее утекание. Исход на новые пастбища. Ведь поэт это же не Кулибин. И не велосипедист. А всего лишь животное. И он всегда уходит туда, где есть новые ареалы обитания алой крови и свежей плоти. За новой добычей. Тоже ушедшей туда. Ну, или за новой травой. Если уж ты такой травоядный.
... Мы стоим на апрельской горе в крепкосшитых дурацких пальто,
Оля, Настя и Рома, и Петя и Саша, и хрен знает кто:
с ноутбуком, с мобильным, в березовой роще, небесным столбом,
с запрокинутым к небу прозрачным любимым лицом
(потому что все люди с любимыми лицами в небо столбы).
Я вас всех научу говорить с воробьиной горы.
|